| |
Анастасия Ивановна
Цветаева / Воспоминания
РАЗДЕЛ ПЕРВЫЙ -
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ —
МОСКВА. ТАРУСА
ГЛАВА 4
МАРИНА НА ЧЕРДАКЕ. АНДРЕЙ
И ЛАТЫНЬ. СТИХИ В НАСМЕШКУ.
ПРОЗВИЩА. НЕДОРАЗУМЕНИЕ В МОЕЙ ГИМНАЗИИ.
начало::окончание::содержание
Все это неотделимо
сейчас от узких, ярко-карих глаз Галочки, от ее округленного у
тонких ноздрей носа, от чуть суховатых насмешливых губ. Ее узкое
лицо, смуглое, озабоченно поднято, брови сдвинуты. Это ее выражение.
Сейчас оно изменится — брови поднимутся, ноздри дрогнут, она
рассмеется, ее рука уже схватывает мою, и в испуге, давясь смехом
(кто-то идет, смотрит), — мы понесемся нашей особой припрыжкой, как
по гимназическому двору.
С Галей — нет боли в сердце, как с Аней. Мы друг с другом
естественны, как кораблик, который пустили мальчишки. Мы не кидаем
ввысь слова — ради их громкости. Мы не щеголяем собой, желая убедить
в себе, войти в то сердце. Будущее — наше. Мы никогда не потеряем
друг друга. С Аней все иначе! Каждый вопрос и ответ — нежданность.
Под нашим «весельем» тоска прощанья. Расставание нас стережет. Оно,
а не дружба, — закон нашей встречи... (Конечно, не такими словами мы
думаем и называем. Но чувствуем — именно так.)
Мы все время
неуловимо, чутьем, настойчиво уступаем друг другу дорогу. Мы знаем —
она и я, что будет час, когда мы не уступим друг другу, когда
встанем во весь рост — перед классом. Когда станем врагами! И
предчувствие этого делает нашу дружбу — почти бредовой по скрытой
настороженной нежности. Да, конечно: с Галей была — дружба! С Аней —
любовь и соперничество.
Вечер, пелена вновь выпавшего снега, заснеженные вновь — после
таяния — крыши. Зима. Мы — Андрюша, Марина и я — провожаем гостей —
Толю и Нину Виноградовых, до их дома у Пречистенских ворот. По
речистенскому бульвару. Неужели Толя нарочно замедляет шаг, чтобы
длить путь со мной? Он — взрослый, я — девочка...
Сердце сжато счастьем и страхом. Почему всегда боишься того, кого
любишь? Да разве я люблю Толю? Тихим боярином идет он рядом со мной.
Высокий, с русой бородкой, в меховой шапке. Ледяными, горячими, не
поймешь какими глазами — голубыми? — глядит на меня. Снежный призрак
храма Спасителя. Следы по снегу. Сзади голоса Марины, Нины, Андрея.
Синева вверху, фонари. А наутро — ни следа от зимы. Снег растаял,
несутся облака, летят ручьи. Вчера — словно год назад! Весенний
ветер бушует.
На крыше дома Курносова на Кудринской площади лазим — Галя, ее брат
Коля, Марина, я и двоюродный их брат Шура. Круглолицый, чернобровый
и озорной. Ему шестнадцать лет. Он тащит меня по крыше, грозя, — к
краю. Я визжу, упираюсь. Миг — и шутка перерастет в беду. Отчаянный
крик Марины останавливает озорство Шуры. Он отпускает меня,
подсаживает — влезть на уступ. Марина — вся белая. «Фу, уйдем
отсюда…» — «Ты — дурак! — говорит Галя Шуре. — И не ходи за нами,
отстань!»
Позади были прощание с Галей — обещание писать (летом приедет ее
отец, увезет их куда-то) и последний вечер у нас — Ани. Григ и Шопен
— их нежность и гром в зале, эльфочкины кудри над клавишами.
Наверху, на заветном диване, в полутьме мы слушали стихи Марины,
сказали их Ане в унисон двумя голосами.
Марина все больше проводила свободные часы в своей маленькой, в одно
окно во двор, бывшей Андрюшиной, комнатке. Она писала стихи и читала
мамины любимые книги, беря их из большого книжного маминого шкафа.
Это были сочинения Гёте, Шиллера, Жан-Поля (Фридриха Рихтера),
Беттины Брентано, Виктора Гюго. Она зачитывалась до глубокой ночи, а
когда ее отрывали, звали — выходила из своей комнаты с лицом
отсутствующим и на вопросы или надменно отмалчивалась, или
огрызалась. Она была для своих лет большая и плотная, особенно рядом
со мною, и Андрюша и я звали ее Мамонтиха. На это она не обижалась,
как и я на Паршивку (за худобу и небольшой рост), и звали меня также
Кропотунья за еще не прошедшую страсть к мастеренью чего-то. Были
письма Марины ко мне с обращением: «Cher Cropoton».
Ящик со сломанными переплетными инструментами, прибором для
выпиливания, лупами, калейдоскопами, балалаечными струнами жил возле
моего письменного стола.
В гимназиях у обеих нас ученье шло легко, отлично, но неспокойство
характеров, резкие выходки создавали нам двойственную славу. Не
помню, по какому случаю в нашем классе произошли волненья и споры.
От задора я примкнула к меньшинству. Была ли Аня по справедливости
не со мной? Я не знала, права ли я — дело было сложно и смутно, — я
боролась из страсти к борьбе. О нас говорили. Елена Николаевна
пыталась уладить конфликт.
К моему поведению в
гимназии отнеслись неодобрительно. Дело дошло и до нашей семьи.
Кто-то из родных ехал в Тарусу. Папе подали мысль отправить меня
туда до конца ученья: «Догонит!» Я не боролась с этим решением. Мне
вменили в обязанность за лето пройти дроби — я обещала. И уехала в
Тарусу. Над садом Добротворских стояла сияющая весна. Учить дроби? Я
так никогда их и не прошла: позднее как-то их поняла, косолапо с
ними обходясь (с «простыми» — самыми трудными), имела к ним даже
некую нежность — за свою перед ними вину: никогда не пройдя их
какое-то «перекрестное опыление», умножение или деление. Десятичные
же — о них я позднее открыла Америку, что нечего о них думать, они
«просто как целые числа».
|
|
|

"...Но
вспоминается мне одна вещь, до сих пор не сказанная и (если Маруся в
пятом классе была приходящей у Алферовой) относящаяся к этой зиме.
Справляясь с
уроками так легко, что не замечала, когда их делала, она иногда,
занятая чтением или писанием стихов, не хотела идти в гимназию.
Делать это открыто
без неприятных объяснений с папой она не могла, и в такие утра до
ухода папы в Музей Марина скрывалась на чердаке.
Туда я таскала ей «попоны» — наспех схваченное пальто или шаль, — и,
дрожа от мороза у слухового окошка, чтобы читать, Марина дожидалась
от меня сигнала, что папа ушел, можно вылезать...".
"...И, задев ее по
голове — и меня по пути, — с ненавистным, им выдуманным словом
«Бэба», он входил к себе (в бывшую, напротив лестницы, Лёрину
комнату), выходил оттуда уже хмурым, деловито сбегал вниз — жалобная
нота дверей, шаги по мосткам — ушел в гимназию...".
"...Лидия
Александровна Тамбурер, Драконна наша, по рассеянности (вдруг
задумалась, глядя куда-то, пропустив «улицев-курицев») сказала,
пробудясь к концу, не к месту вдруг умилясь «лавочниками-пудами», —
«Да, этто — удиви-тельно! Именно в грязное! Оконце...».
И, заметя дрогнувшую Маринину бровь, очнувшись еще раз, как бывает
во сне — ото сна, она, может быть, уронила: «Ку-ку-шки!..» — и,
вместе с нами, рухнула в смех, падая на низкий, мягкий, каких не
бывает, плюшевый, синий с турецким узором, диван...".
Анастасия Цветаева
Воспоминания, изд. 2008 года
 |
|